А

Б

В

Г

Д

Е

Ж

З

И

К

Л

М

Н

О

П

Р

С

Т

У

Ф

Х

Ц

Ч

Ш

Щ

Э

Ю

Я


Статьи

Вернуться к рубрикатору

автор статьи : Антоха

Будущее в прошедшем: У.Б.Йейтс и его Великое Колесо возвращений


Нравится статья? ДА!) НЕТ(

Прежде всего, Уильям Йейтс — поэт ирландский или английский? Казалось бы, ответ ясен. Йейтс — осно-ватель Ирландского национального театра, Нобелевский комитет присудил ему премию как поэту Ирландии, сограждане избрали его в сенат Ирландской республики; портрет его — куда дальше ехать? — красуется на двадцатифунтовой ирландской банкноте. В конце концов, он сам себя понимал только так. В одном из последних стихотворений, обращаясь к поэтам-землякам, он завещал им верить в свое ремесло и быть верным традиции родной страны:
Чтобы навеки как талант свой Сохранить в душе ирландство!

Но, с другой стороны, писал-то Йейтс по-английски. Его детские и юношеские годы поделены почти поровну между Ирландией и Англией. Он учился в лондонской школе (где нередко получал тумаки вот именно что за свое «ирландство»), в Лондоне он искал признания в молодости, когда делал первые литературные шаги и был удостоен благосклонного внимания Оскара Уайльда, здесь он ходил по редакциям, проводил многие часы в Британской библиотеке, дружил с поэтами из Клуба Рифмачей. И главное — Шекспир. Шекспир, которого он если не всосал с молоком матери, то впитал изустно из монологов своего отца-художника. Шекспир,которого так же не вырвать из творчества Йейтса, как самого Йейтса — не выкинуть из английской поэзии, где он занимает прочное и почетное место.

Сходные процессы происходили на окраинах всех больших империй. А Франц Кафка, родившийся в Праге, и ряд других выдающихся писателей и поэтов Австро-Венгерской империи? А Гоголь, плоть от плоти своей Диканьки и своего Миргорода, кто он — украинец или русский? Так было везде, где имперский язык, имперская культура наступала на культуру и язык своих национальных окраин.
У. Б. Йейтс (1865—1939) принадлежит в равной степени ирландской и английской литературе, девятнадцатому веку и двадцатому. Начинал он как поэт-символист и остался едва ли не единственным крупным представителем этого движения в Англии. Так и пишут в энциклопедиях: в Англии, мол, в отличие от Франции, России и других стран Европы, символизма как такового не было — разве что Йейтс. Но определить молодого Йейтса как символиста было бы слишком общо и неточно. Сам он, вспоминая молодые годы, писал: «Мы были последними романтиками».

Литературоведы рассматривают Уильяма Йейтса в рамках модернистской поэтики; но и это ничего не объясняет в его судьбе. Да, он — поэт модернистской эпохи, современник Томаса Элиота и Эзры Паунда. Но в отличие от двух названных поэтов он демонстративно придерживался антиавангардной позиции в искусстве. Йейтс никогда не старался бежать впереди прогресса — наоборот, он считал делом чести хладнокровно игнорировать его, идти не в ногу, стоять на своем, искать будущее в прошедшем. За это его называли чудаком, не раз пытались (особенно в тридцатые годы) «сбросить с парохода современности». Еще бы! В эпоху радио, аэропланов и профсоюзов он увлекался сказками, сагами о богах и героях, основывал какие-то загадочные эзотерические общества, искал истину в каббале, в картах Таро, в индийской философии, сочинял философско-мисти-ческий трактат о вечном круговороте души и истории.

Можно сказать, что в эпоху наступившего материализма Йбйтс представлял собой передовой, далеко выдвинутый вперед аванпост самого упрямого и закоренелого идеализма. Где-то рядом партизанили Честертон и Киплинг, Толкиен и К°. Но если Киплинг, занявший конформистскую позицию по отношению к современности, обнаруживал романтику, скажем, в паровозах и машинах, то Йейтс не отдал бы за них ни лепестка своей увядшей розы, ни камешка старой башни. И если Толкиен четко отделял свою реальную профессорскую жизнь от блужданий в Средиземье, для которых существовали особые часы творчества да задняя комната оксфордского кафе «Орел и Дитя», то Йейтс, как истинный символист, не разделял жизни и стихов. Как заболевший кот обшаривает всю округу в поисках особой травки — единственной, которая может его исцелить,— так Йейтс искал противоядие от низкого практицизма века где только мог — в фольклоре и античной философии, в оккультизме и теософии.

При всем при том он был ирландец — наследник древней кельтской традиции в литературе, духовный потомок друидов и бардов. Родина Йейтса — портовый город Слайго, на западе Ирландии. Его предки по материнской линии были моряками и купцами, по отцовской линии — священниками. Отец поэта, Джон Батлер Йейтс, получил юридическое образование, но в двадцать восемь лет резко оборвал карьеру адвоката и уехал в Лондон учиться живописи. Он стал художником, замечательным портретистом; благодаря его рисункам мы можем увидеть Уильяма таким, каким он был в детстве, — смуглым задумчивым мальчиком, углубленным в книгу. Чем-то эти портреты похожи на детские портреты Пастернака, набросанные его отцом, Леонидом Пастернаком. Да и сами эти художники, Йейтс-отец и Пастернак-отец, были чем-то похожи — может быть, серьезностью своего отношения к искусству, независимостью от модных течений эпохи; оба они оказали основополагающее влияние на сыновей; оба провели поздние годы в эмиграции: Джон Йейтс в Америке, Леонид Пастернак в Англии.

Детские годы Уильяма Йейтса прошли в Лондоне, эа исключением летних каникул, когда его отвозили к родственникам в Слайго. Он любил слушать рассказы крестьян о волшебстве и духах, любил одинокие прогулки по лесам и холмам, ночи на морском берегу. Сочинять романтические стихи Уильям начал, учась в художественной школе в Дублине; его ранние опыты заслужили одобрение известных поэтов, в том числе Хопкинса и Оскара Уайльда. Путь его определился раз и навсегда. «Моя жизнь в моих стихах, — писал он другу. — Ради них я бросил свою жизнь в ступу. Я растолок в ней юность и дружбу, покой и мирские надежды... Я похоронил свою юность и возвел над ней гробницу из облаков».

Йейтсу было двадцать четыре года, когда он встретил Мод Тонн — женщину, которой суждено было стать его музой, его долгой безнадежной любовью. Она была ослепительной красавицей, богатой и независимой, но при этом пылкой революционеркой, одержимой идеей ирландской независимости. Они подружились. Мод втянула его в патриотическое движение, Уильям посвятил ее в свои оккультные и поэтические интересы. Патриотизм Йейтса был далек от экстремистских крайностей, в Ирландии он видел прежде всего страну поэзии и оплот древней чести, попираемой прагматической и меркантильной Англией. И когда Джордж Рассел писал ему: «Из Ирландии воссияет свет, который преобразит эпохи и народы (не правда ли, язык мессианства повсюду одинаков?)*, — Йейтс вполне разделял энтузиазм своего друга.
В 1899 году вышел сборник «Ветер в камышах» — высшее достижения раннего Йейтса, поэта «кельтских сумерек». Мир этой книги населен призраками и тенями; повсюду поэту мерещатся таинственные «сиды» — духи, населяющие холмы и ветреные равнины Ирландии, Они же — древние боги, племя богини Даны, они же — вечные голоса, звучащие в шуме ветра, в ропоте тростника, в сумасшедшем звоне ночных цикад. По настроению, по порыву — выйти за грань обыденного, дневного бытия — они близки к написанным двумя-тремя годами позже стихам Блока, например: «Я вышел. Медленно сходили / На землю сумерки зимы...», или: «Я вышел в ночь — узнать, понять / Далекий шорох, близкий ропот, / Несуществующих принять, / Поверить в мнимый конский топот». С такого же выхода начинается «Песня скитальца Энгуса»:
Я вышел в темный лес ночной, Чтоб лоб горящий остудить...1
Период между сборниками «Ветер в камышах» и «Ответственность», с 1899-го по 1914 год, был у Йейтса наименее урожайным на стихи. В это время основные труды поэта были связаны с Театром Аббатства — первым ирландским национальным театром, одним из основателей и многолетним директором которого он был. Стиль поэта постепенно менялся, становился прямее, энергичней. Важной оказалась его дружба с молодым Эзрой Паундом, который в 1914—1916 годах практически стал секретарем Йейтса. Скажем, первая пьеса Йейтса в стиле японского театра Но, «У Ястребиного источника», была не только навеяна исследованиями Паунда в области японского театра, но и практически написана в соавторстве с ним: Йейтс диктовал текст, а Паунд записывал его и критиковал. Тут работала сложная диалектика: с одной стороны, Эзра искренне восхищался Йейтсом, выделяя его из всех прочих «поэтических староверов», с другой стороны, он постоянно внушал «дядюшке Вилли» свои имажисткие идеи. «Поэт должен быть современным человеком, — утверждал 'Между прочим, знаменитую концовку этого стихотворения: «The silver apples of then moon, / The golden apples of the sun»,— я перевел с ходу еще двадцать лет назад, но лишь недавно мне удалось удовлетворительно перевести начало. Это случилось не раньше, чем я заметил в слове «hazel» (орешник) в первой строке прячущееся слово «haze» — дымка, туман, мгла.

Паунд. — Ясность, точность, и никаких абстракций». Не правда ли, похоже на манифест русского кларизма или акмеизма? Как бы то ни было, именно под влиянием Паунда завершилась давно желаемая и ожидаемая метаморфоза стиля Йейтса.

Существует любопытный синхронизм политических событий в XX веке в Ирландии и в России: ирландское восстание против англичан в 1916 году, обретение независимости в 1918-м, Гражданская война 1921—1923 годов происходили более или менее параллельно с русскими революциями и Гражданской войной. Когда в 1916 году разразилось «Пасхальное восстание», закончившееся казнью шестнадцати главарей (среди них — троих поэтов), реакция Йейтса была неоднозначной. В первый момент он возмутился «глупостью» этих людей, пожертвовавших жизнью своих собратьев и своей собственной жизнью из чистого нетерпения; но через несколько недель его взгляд изменился и он написал стихотворение «Пасха 1916 года» с его знаменитым рефреном: «All changed, changed utterly // A terrible beauty is born» («Все изменилось, неузнаваемо изменилось: родилась страшная красота»). Эта «страшная красота» Йейтса, очевидно, сродни пушкинскому «упоению на краю», или жуткому восторгу Блока перед бурей революции в «Двенадцати», или трагическим прозрениям Мандельштама в «Петропольском цикле».

Поэтическая карьера Йейтса распадается на два периода, который можно назвать «дореволюционным» и «послереволюционным». Весной 1917 года он купил свою знаменитую башню Тур Баллили, которая стала символом его поздней поэзии, в октябре женился (что было в некотором роде революционным шагом для пятидесятидвухлетнего холостяка); наконец, в этом же году он написал прозаическую книгу Per Amica Silentia Lunae, где в фрагментарной форме изложил свое поэтическое и философское кредо.

Трудно исчислить все чудеса этого года. Достаточно сказать, что в ноябре 1917-го, когда «призраки коммунизма» штурмовали Зимний дворец, другие призракиявили себя Йейтсу и его молодой жене в сеансах «автоматического письма», и из тех вещей, которые они рассказали, со временем родилась главная философская книга Йейтса, содержащая его всеобъемлющую теорию круговращения человеческой души и истории.

В основе надиктованной «духами-коммуникаторами» книги Йейтса «Видение» (ударение ставьте где хотите!) лежат две древних идеи: идея цикличности и идея борьбы противоположностей. Еще Эмпедокл писал:
Властвуют поочередно они во вращении круга,
Слабнут и вновь возрастают, черед роковой соблюдая.
В системе Йейтса Великое Колесо, разделенное на двадцать восемь секторов, или фаз (лунное число), изображает и эволюцию человеческой жизни, и путь души в ее перевоплощениях, и ход мировой истории. Движение по кругу ведет от первой фазы, полной объективности, к пятнадцатой фазе, полной субъективности, и затем вновь возвращается к своему началу, к доминации объективного (природного) начала. Эта теория, в детали которой мы входить не можем, поэтически выражена в стихотворении «Фазы луны»:
Робартис. Когда же перемесится квашня
Для новой выпечки Природы, — вновь
Возникнет тонкий серп — и колесо
Опять закружится.
Ахерн. Но где же выход?
Спой до конца.
Робартис. Горбун, Святой и
Шут
Идут в конце.
Горящий лук, способный
Стрелу извергнуть из слепого круга
— Из яростно кружащей карусели
Жестокой красоты и бесполезной,
Болтливой мудрости, — начертан между
Уродством тела и души юродством.

Йейтс верит в пифагорейское учение о странствиях души и ее инкарнациях — и строит классификацию людей по типам, в зависимости от фазы на Великом Колесе. Человек оказывается вовлеченным в два разных цикла: один связан с возрастом, другой — с перерождениями его бессмертной души, проходящей двадцать восемь кругов таких же фаз.
На самом деле он участвует даже в трех циклах, ибо проходит вместе с человечеством по кругу земной истории: ее период, по Йейтсу, равен примерно двум тысячам лет и тоже связан с борьбой объективного и субъективного начал. Нынешний цикл начался с рождения Христа и достиг высшей объективности в эпоху Ренессанса; наше время близко к окончанию цикла, вот почему так распространились нивелирующие личность учения — социалистические, коммунистические и прочие. С этой точки зрения трагедия самого Йейтса — это трагедия человека героической, индивидуальной воли (он относил себя к семнадцатой фазе) в период размывания личностного начала — несовпадение фаз. С течением лет к этому прибавилось и старение — несовпадение всех трех фаз. Ущерб века, ущерб тела — и полнолуние души.
* * *
В 1923 году Йейтсу присуждается Нобелевская премия по литературе — жест, как часто бывает у Шведской Академии, не лишенный политической подоплеки — своего рода приветствие Ирландской республике по случаю обретения ею независимости. Но Йейтс с лихвой отработал свою «нобелевку». Лучшие стихи он написал не до нее, но после. Сборники «Башня» (1928) и «Винтовая лестница» (1933), наряду с «Последними стихами», могут считаться вершинными достижениями поэта. Особо хочется сказать о цикле «Слова, возможно, для музыки». Говорят, что прототипом Безумной Джейн послужила Чокнутая Мэри — юродивая, жившая неподалеку от имения леди Грегори. Но эпический образ старухи, вспоминающей своих былых любовников, — гордой и нераскаянной — приводит на память прежде всего «Старуху из Берри» — одно из лучших стихотворений древнеирландской поэзии:

Вы, нынешние, сребролюбы,
живете вы для наживы,
зато вы сердцами скупы
и языками болтливы.
Но те, кого мы любили,
любовью нас оделяли,
они дарами дарили,
деяньями удивляли. <...>
Бывало, я мед пивала
в пиру королей прекрасных;
пью ныне пустую пахту
среди старух безобразных.

К «яростному негодованию» (слова из эпитафии Свифта) его толкало не только отвращение к материализму эпохи в целом, но и глубочайшее неудовлетворение ирландской жизнью и политикой. Он убедился, что все жертвы, принесенные на алтарь ирландской свободы, были напрасны. Достигнутая в стране демократия оказалась «властью черни», безразличной к духовности и культуре. «Если эта власть не будет сломана, — писал он, — наше общество обречено двигаться от насилия к насилию или от насилия к апатии, наш парламент — портить и развращать каждого, кто в него попадет, а писатели останутся кастой отверженных в своей собственной стране».

На этом фоне понятней тот эпизод 1934 года, когда Йейтс проявил интерес к «синерубашечникам» генерала О'Даффи. Он клюнул на антибуржуазную демагогию фашистов и даже написал для них «Три маршевых песни», где были такие слова: «Когда нации лишаются верховодов, когда порядок ослабевает и растет раздор, приходит время выбрать добрый мотив, выйти на улицу и маршировать. Марш! марш! — как там поется? О, любые старые слова подойдут». К счастью, уже через несколько месяцев Йейтс разочаровался в О'Даффи с его дешевым позерством; он понял, что чуть было не влип в объятия еще худшей черни, «ревущей у двери», — и зарекся играть в политические игры.

Йейтса называют человеком поздней жатвы. Выпуская в 1937 году второе издание «Видения», он писал другу: «Не знаю, чем станет эта книга для других, — может быть, ничем. Для меня она — последний акт защиты против хаоса мира, и я надеюсь, что еще десять лет смогу писать, укрепившись на этом рубеже». Как это похоже на строки юного Китса, восклицавшего в 1917 году: «О, дайте мне еще десять лет, чтобы я мог переполниться поэзией и свершить то, что мне предназначено!» Судьба дала Китсу только три года. Еще меньше времени было в запасе у семидесятидвухлетнего Йейтса. В декабре 1938 года он пишет свою последнюю пьесу «Смерть Кухулина», а через две недели неожиданно заболевает, и 26 января 1939 года наступает развязка. Эта была красивая, героическая кончина — смерть непобежденного. До последних дней Йейтс греб против течения, пел не в лад с хором. В глазах авангардных, политически ангажированных поэтов тридцатых годов он выглядел нелепым анахронизмом. Достоинства его стихов признавались со страшным скрипом; его проза и критика начисто отвергались, пьесы считались провальными, философские взгляды — вредным чудачеством. Так что, когда Уинстен Оден, признанный лидер нового направления, написал элегию на смерть Йейтса (потрясающей силы вещь — настоящую фугу в трех частях), это многим показалось удивительным.

Но ведь и эти стихи полны знаменательных оговорок. Автор считает, что Время в конце концов «простит» Йейтса — за «умение хорошо писать». Характерно и название статьи Одена, опубликованной в 1940 году: «Мастер красноречия», — в ней он утверждает, что Йейтс «был больше озабочен тем, как звучит его фраза, чем истинностью идеи или подлинностью чувства». И безапелляционно, как приговор: «отсутствие подлинной драмы никакой театральностью не прикроешь».

Особенное раздражение вызывала «чокнутая псевдо-философия» Йейтса. Взвешеннее других молодых высказывался, пожалуй, Луис Мак-Нис, который даже был готов допустить, что Йейтс не настоящий мистик, а лишь человек, обладающий мистической системой ценностей, «а это совсем другое дело и вещь sine qua non для всякого художника».

И конечно, возмущала подозрительная аполитичность поэта. В годы перед Второй мировой войной каждый обязан был выбрать свою сторону баррикад. Но ему не внушало доверие ни одно из правительств. В одном из частных писем Йейтса 1936 года сказано: «Коммунисты, фашисты, националисты, клерикалы, антиклерикалы — все они должны быть судимы в соответствии с числом своих жертв».

Йейтсу выпала длинная дорога. Если в молодости он я был эстетом, построившим себе башню из слоновой кости, то в дальнейшем, как пишет Ричард Эллман, «из-за недовольства соседей, а отчасти из-за собственных сомнений в ее прочности, он выбрался наружу, в мир, и добыл там менее изысканные материалы, которыми постепенно заменил всю слоновую кость, до последнего кусочка».

Но это не значит, что Йейтс готов был поступиться своей юношеской мечтой. Те "спасительные слова», которые впоследствии произнесет И. Бродский и которые в письмах к нему дважды повторит Ахматова: «Главное — это величие замысла», — были спасительными и для Йейтса.

Он оставался цельным художником, несмотря на все свои противоречия и сомнения. Он не скрывал их, он вообще ничего не хотел скрывать: жизнь поэта, считал Йейтс, есть жизненный эксперимент и публика имеет право знать о ней все. Шекспировская эпитафия «Проклятие тому, кто потревожит мои кости» не про него писана.

Он положил на одну сторону весов свою поэзию, а на другую — свою судьбу, и обе чаши таинственно уравновесились. Любые обстоятельства повседневности значительны, когда они освящены великой целью.

В эпоху, когда прагматизм старается сделать поэта затейником, работником досуга, загнать сверчка искусства на предназначенный ему шесток, архимедово усилие Йейтса перевернуть мир и утвердить его на нематериальной точке опоры заслуживает восхищения.
Другие пути элементарней. Легко, например, предаться истерике или показать миру кукиш. Выход неплох — для любителей игры в поддавки. Есть и широко распространенный на Западе метод «честного реализма». Но все это, по выражению Кэтлин Рейн, лишь «втирание соли собственного отчаяния в рану, оставшуюся от ампутации духовной составляющей жизни».
В Древней Ирландии было две категории поэтов: барды — исполнители боевых, заздравных и сатирических песен, и филиды — поэты-жрецы, носители высшей мудрости. Йейтс, разумеется, претендовал на роль филида.
Сознавал свою земную слабость, но верил в божественную искру, в то, что поэт, может быть, лишь «сверхмарионетка» движущего им высшего начала.
Старик в своем нелепом прозябанье Схож с пугалом вороньим у ворот, Пока душа, прикрыта смертной рванью, Не вострепещет и не воспоет...
Наивность? Безумие? Но, как ни удивительно, с ним произошло именно то, что предсказывал Платон в диалоге «Федр»: «Все созданное человеком здравомыслящим затмится творениями исступленных».

02 12 2015 17:05
1



И у ВАС есть возможность высказаться:

Введите этот защитный код